Начался снегопад, продолжавшийся непрерывно десять дней и погрузивший весь мир в безмолвие. Выходя на крыльцо, я уже в пяти метрах от дома ничего не мог различить за пеленой падающего снега. День и ночь неразличимо слились; лишь утром, когда я разгребал сугробы перед окнами и отворял ставни, сквозь покрытые морозными узорами стекла слабо просачивался бледный дневной свет. Несмотря на жаркий огонь в печи, окна с обеих сторон затягивались льдом, который мне приходилось соскребать каждый день.

Талтаны и секани давно сделали наблюдение, что под снежным покровом вокруг деревьев температура иногда бывает на выше, чем в верхней части ствола; поэтому они оставляли вокруг своего жилища высокие сугробы; дом оказывался как бы погруженным в глубокий снежный колодец, и возле стен температура редко опускалась ниже , в то время как снаружи «колодца» градусник показывал . Даже после самых сильных снегопадов на расчистку «колодца» и укладку снежных стен у меня уходило в день не больше часа, зато получалась заметная экономия дров и свечей. Стараясь бережливо расходовать свечи, я пользовался ярким рефлектором, однако за зиму изводил не меньше трехсот свечей. Скреч не захотел спать в старой конуре, где умер Расти, потому что, сколько я ни оттирал ее, там все же остался запах крови и мочи. Тогда я набил доски вокруг ножек стола, с одной стороны сделал навесную дверцу и утеплил это помещение армейскими одеялами. Хорошо, что Ларч перевез ко мне все свои постельные принадлежности. Медведь урчал от удовольствия, устраиваясь в новой конуре.

На Новый год он впервые оттуда показался, его разбудил вой шести волков, которые затеяли концерт под самой нашей дверью. Скреч царапал дверь и просился, чтобы я его пустил в их компанию, но я знал, что за волками водится такая привычка — откапывать мирно спящих в своей берлоге жирных трехлеток, чтобы полакомиться медвежатиной; я уговорил Скреча не вылезать из дома и в утешение угостил его лососиной. В промежуток между пятнадцатым января и пятнадцатым марта он регулярно раз в две недели просыпался, выпивал банку сгущенного молока, съедал половинку копченого лосося и часика два просиживал со мной у печки, положив голову мне на колени.

С декабря до марта медведь только два раза выходил на прогулку, один раз это случилось в солнечный январский день, и мы с ним ходили на берег озера послушать, как в последний раз перед ледоставом грохочет лед, и полюбоваться на радугу, играющую в облаках мельчайшего ледяного крошева. В феврале Скреч вышел со мною посмотреть, как сломалась старая засохшая ель, которая росла на пригорке с южной стороны хижины, она с громким треском лопнула сверху донизу; на живом дереве никогда не скопилось бы столько льда и снега. В полом нутре ели мы нашли золотистого меду, который пополнил хранившиеся в нашей кладовой припасы. Стоял мороз, и через пять минут пчелы замерзли и перестали двигаться, а мед затвердел, потеряв свою вязкость, я вырубил его из дупла топориком. Впервые в жизни Скреч отказался от меда, но слопал не меньше двух тысяч пчел.

Зиму мы прожили спокойно и размеренно, я целые часы проводил за чтением, одолевая кипу книг и журналов, привезенных Марком и Ларчем, а в хорошую погоду надевал лыжи и катался по озеру. Очутившись на открытом пространстве приблизительно в от берега, можно было любоваться розовым сиянием покрытых снегом горных вершин — зрелищем, недоступным для пешехода в другое время года. У меня по-прежнему сжималось сердце при мысли о том, что снят сезонный запрет на медвежью охоту. Где-то там спит в логове, заваленном буреломом, или в дупле тополя бедная раненая Дасти; как обидно ей при каждом пробуждении убеждаться в том, что она не в хижине и рядом нет ее братьев.

Привожу запись из моего дневника, сделанного первого января:

«С прокладкой дорог и появлением дешевых лодочных моторов, в условиях, когда безумное правительство само поддерживает творящееся безобразие, человек уничтожает жизнь, нашедшую приют в этом диком краю, сам не зная, зачем он это делает. Не страшно, когда сокол ловит дрозда или медведь разоряет гнездо куропатки. Природа живет по своим законам, которых мы не знаем. Когда сокол улетел, наши дрозды продолжали жить, не ведая страха, а куропатка снесла новую кладку яиц. Дикая природа жила по этим законам с начальных времен, и хищники не истребляли всех своих жертв поголовно. Но при вмешательстве человека — неважно, берется ли он воспитывать трех медвежат или отправляется на охоту, чтобы удовлетворить древний инстинкт неандертальца, мечтающего о добыче, — живая природа, наделившая одно из своих созданий безответственным разумом, содрогается от ужаса».

Пять часов между восходом и заходом солнца, которое проходило свой круг низко над горизонтом, я проводил на воздухе, стараясь размяться за физической работой: ходил на лыжах, свалил и распилил расколовшееся дерево, в котором мы нашли мед, пробивал лунки во льду и ловил рыбу. Чтобы не дать лункам замерзнуть и не потерять их под снегом, я устанавливал над ними нечто вроде индейских типи из трех еловых жердин, прикрытых сверху лапником. Чтобы лески не замерзали, я оставлял их в воде. Выйдя на рыбную ловлю, я все время перебегал от лунки к лунке; стужа была такая, что больше пяти минут нельзя было устоять на месте, несмотря на толстую пуховую парку, высокие, до колен, лосевые мокасины, заправленные в толстые кожаные маклаки, и шерстяные перчатки, поверх которых были надеты двойные лосевые рукавицы.

Однажды в феврале, наловив форели, я возвращался с уловом в хижину, как вдруг меня окликнули, и я увидел, что ко мне приближаются два пожилых индейца с собачьей упряжкой.

— Мы из . Шестьдесят километров, — сказал один из них, назвавшийся Рупертом, когда упряжка остановилась у крыльца. — Марк — мой друг. Ты — друг Марка, значит — мой друг. Он говорил: «Отвези лосиная ляжка в феврале». А жалкий рыба брось собакам!

— Заходите в дом, сейчас мы зададим пир и выкурим трубку мира, — ответил я, кидая добытую с таким трудом форель рычащим тощим псам, которых индейцы освободили от упряжки. Собаки не подпустили меня к себе, несмотря на угощение.

— Где поместим собак?

— Собак никто не пускает в дом, — ответил индеец, которого Руперт называл Вороний Глаз. — Собаки роют норы в сугробе. А как твои медведи — спят?

— У меня остался только один медведь. Он спит.

Заглянув под стол в конуру, оба индейца покачали головами, выражая не то удивление, не то неодобрение. Скреч спросонья приподнял голову, но не вылез. Перед тем как приняться за еду, я слазал в погреб, взял копченой незамороженной форели, нарезал ее кусками и вынес собакам. Индейцы расценили мой поступок как неслыханное мотовство, но я действовал под впечатлением разительного контраста между жарким из лосятины, домашним теплом и уютной постелью, с одной стороны, и «норами в сугробе» с другой.

Несмотря на то, что оба мои гостя довольно часто имели возможность общаться с цивилизованным миром благодаря радиосвязи и санному пути, по которому в Такла-Лендинг на собачьих упряжках и гусеничным транспортом доставлялись товары, они не смогли рассказать мне ничего нового, кроме местных толков насчет сумасшедшего, который живет на северо-западном рукаве озера среди медведей.

Руперт и Вороний Глаз пробыли у меня два дня, и я поневоле сравнивал их с такими людьми, как Ларч, Ред-Ферн и Марк. Я был страшно благодарен гостям не только за сто килограммов лосятины, но и за дружелюбное и терпимое отношение, они были доброжелательны и очень душевны, однако Марка и Ларча, не говоря уже обо мне, они не понимали и судили о нашей жизни как люди темные, полные суеверных предрассудков. Главную мысль, сквозившую во всех их рассуждениях, осторожно и завуалировано высказал Руперт: